|
Соотечественники
Глава третья
ОТ АННЫ
Есть люди, которые помнят только хорошее. Или только
плохое. Или помнят, как хотят запомнить. А я вообще ничего запоминать не хочу,
но я ничего не могу забыть, у меня не получается.
В течение последней недели вокруг меня разворачивалась
детективная драма с постелью, к которой я с интересом присматривалась, пока не
оказалось, что по действию меня прочат в главные героини. И они мне так этим заморочили
голову, что я совершенно перестала себя слышать, а потом уже было поздно что-нибудь
исправлять или менять. Я смотрю эти два дня, как видеозапись проигранного матча:
вот сейчас кто-то потеряет мяч, ошибется защитник, вратарь уже далеко вышел...
И снова в записи: кто-то теряет мяч, ошибается защитник, а вратарь уже непростительно
далеко...
Я хлопнула входной дверью и отсчитала восемьдесят две
мраморные ступени с медными петлями от дореволюционных ковров. На этих ступенях
я родилась и сюда хочу возвращаться старухой. Мы живем на третьем, и мраморных,
собственно, вдвое меньше. И ковры выше второго этажа тоже не выстилали, и сам
этот дореволюционный размах к третьему этажу как-то иссякал, что отчасти объясняло
мне причины гражданских смут. И на этих суживающихся к чердаку "ступенях народного
гнева" я себе представляла предметно ленинское выражение, что низы не хотят, а
верхи не могут. И мимо чугунных столбиков в подъезде, помнящих фонари, мимо широченных
подоконников, помнящих поцелуи, мимо закрадки под трубой, где у меня, а потом
у Дашки хранились мел и коробочка из-под гуталина для игры в классики, я выбежала
на Кирочную. Мало кто помнит значение этого слова, и улица давно переименована
в честь непереиздающегося Салтыкова-Щедрина. СТОП. Здесь по спине скользнул холодок,
с которого начинается моя видеозапись. И я кручу ее раз за разом: спиной, затылком
я почувствовала давление чьих-то глаз. Но тогда я, отмахнувшись, пробежала мимо
кинотеатра "Спартак", обосновавшегося в голубенькой церквушке, где на афише Леонов
застенчиво комкал кепку, и пошла по Петра Лаврова, которую по каким-то внутренним
законам никто не называет Фурштадской, хотя высокообразованный идеолог народничества
был по всем статьям сомнительнее Салтыкова-Щедрина. По этому пути я десять лет
топала в английскую школу, хоть было две обычных, значительно ближе, но родители
решили, что мне полезнее проветриваться до английской, что заодно свело к минимуму
их общение с моими школьными учителями, к чему у них было стойкое отвращение.
Вызвать их на родительское собрание мне удалось за все годы только дважды. Каждый
метр этого пути: мимо американского консульства, со слоняющимся заспанным милиционером,
мимо пункта приема посуды, где только в это время дня не было очереди, каждый
метр дальше был насыщен кусками и обломками разговоров и объяснений, шепотом и
обидами, и стотысячный раз у меня застрял каблук в решетке над подвальным окошком,
где на серой вате между стеклами треснутый целлулоидный пупс и кисточка сморщенной
рябины вызывали у меня желание тоскливо выть. Но я не могла не пройти по ней,
так как я ходила в десятом и в первом, над этим сирым колодцем, выстланным заплеванными
окурками. Я посмотрела, как под окнами роддома дежурят взъерошенные отцы, передавая
что-то знаками в закупоренные окна, и проводила взглядом фургон, выезжающий из
ворот хлебозавода, а запах его доносился до нашего школьного двора. Я провела
по нему глазами и, встревоженная, пошла дальше, до самых ворот Таврического сада,
подбирая по дороге желуди в сморщенных шапочках, которые Дашка уже давно перестала
собирать, но я не могла удержаться и приносила ей осенью небольшие горстки, а
потом еще долго наталкивалась на желуди в глубоких карманах старых курток и за
подкладками пальто, вместе со случайными копеечками. Кроме ранних собачников,
в парке никого не было, но это ощущение, что за мной наблюдают, постепенно усиливалось,
напоминая один из моих повторяющихся цветных снов, что я лечу, крохотная, в объективе
какого-то гигантского, причудливо раскрашенного глаза.
Вдоль моих любимых деревянных скамеек под ногами чмокали
темные листья. Я шла и ежилась. Холодок в спине не проходил или снова появлялся,
если мне удавалось на минутку отвлечься. Этот же холод резанул меня, когда я беспричинно
и беспечно счастливая бежала утром в понедельник в больницу, но на углу Литейного,
около Дома офицеров, я остановилась - взгляд в спину ворожеи - и резко
обернулась. Сзади меня под ранцами косолапо бежали две школьницы, и дворничиха
прижимала к дородной груди совок, похожий на этрусский щит, и растрепанные метлы.
Я вздрогнула. На мгновение мне стало жутко, но это не
испортило моего настроения последней недели перед отпуском, афишная тумба была
оклеена медными ряшками гастролирующего военного ансамбля города Чебоксары и Людмилой
Зыкиной. Было холодно и солнечно. Кончилась летняя липкость воздуха. Мы вышли
из дома вместе с Дашкой и, хоть мы еще не помирились, но, не сговариваясь, стукнулись
сумочкой о портфель и, кружась, разлетелись в разные стороны. А через несколько
минут я поднялась по больничной лестнице, превращаясь на ходу в Анну Васильевну,
разодрала крахмал халата и рассеянно пошла к операционному блоку, здороваясь по
пути со своими больными, чтобы потом в перерыв после первой операции выйти к городскому
телефону и провести этот обреченный разговор. От раза к разу эти два дня уплотняются,
и под шорох листьев Таврического сада я повторяю с бравадой самоубийцы все фразы
его сценария.
У него могло и не быть определенного плана, а просто хотелось
послушать мой голос. Непонятно и неизвестно. И я мысленно шуршу листьями и каждые
сорок секунд оборачиваюсь, как контуженный летчик-истребитель. Ведь я с первой
секунды, с застрявшего в решетке каблука, могла вычислить, что со мной происходит.
Но я не сделала усилия, без которого прошлое катится на поводу у предопределенности,
и мы расплачиваемся за него неминуемым настоящим. А пока шло воскресенье... Алешка
и моя дочь что-то молча жевали на кухне, и я им объявила свою волю - завести
для утренних прогулок спаниеля.
|