|
Иерусалимские хроники
Часть вторая
Глава девятая. ПОЧВЕННИКИ
(до конкурса пять месяцев)
Ночью мне снилось море. Сон был длинный, нескладный,
я плыл куда-то по звездам, тонул и проснулся совершенно разбитым. Вахтер Шалва
проверил сумку на взрывчатку. Четвертый кабинет по коридору, Шкловца, открыт.
Шкловец выходил мыть руки. Арьев вернулся, но со мной не заговаривал. Симпозиум
начинался в девять, но Григорий Снльвестрович велел обождать в кабинете, пока
меня позовут, и переодеться. На столе в моем кабинете лежала пижама, шорты, белое
борцовское кимоно и довольно крепкие кеды. Сверху лежала записка от Барского "Обязательно
переоденься". На лестнице я заметил несколько человек, не израильтян и не американцев,
но все были прилично одеты. Я посидел у себя и попытался объемно ощутить, что
же им можно сказать. Сразу такому количеству писателей. Кеды немного жали, даже
пришлось снять носки. Можно было пойти в своих ботинках, но я не хотел, чтобы
из-за таких пустяков Григорий Сильвестрович начал мне выговаривать. Наконец меня
вызвали колокольчиком.
В конференц-зале стояло пять рядов кресел, и в пиджачных
тройках сидело человек сорок. Работал кондиционер. Все сорок сидели, вцепившись
в стулья, и молчали. Я сначала подумал, что они замерзли и не дышат, но все дышали
нормально. Григорий Сильвестрович наорал на фотографа, что тот снимает с треноги.
Он не любил, когда снимали с треноги. Он закончил и представил меня. "На английском?" -
шепнул я. Но он скривился и сказал громко, что они не понимают. Совершенно было
непонятно, зачем же он меня так вырядил. Достаточно было и простых джинсов, чтобы
я отличался от них, как киевское "Динамо" от московского. Они разглядывали меня
в каком-то полусне. Мне следовало для затравки завыть или кого-нибудь укусить,
но я боялся переборщить. Свои соображения я давал им минут двадцать. В основном
я сказал, что я, пардон, недавно, еще не все материалы видел, но я чувствую, что
мы делаем не то, что требует от нас Андрей Дормидонтович Ножницын. Что ему не
нужна газета как газета. Ему нужна газета как обращение к вождям, как напоминание
о страшной русской тайне! Каждый номер должен быть историческим. Нобелевскую коронацию
нужно рассматривать как лабораторный опыт! Мы должны понять, в каком направлении
идем. Распыляться уже нельзя. То есть вся газета может быть о чем угодно, но она
должна быть подчинена нобелевской идее и в центре ее должен стоять Менделевич.
И, конечно, Андрей Дормидонтович. Нам нужна антиструктура по отношению к газетам
Запада! Чтобы не вспугнуть американцев раньше времени, создать для них кабацкую
опереточную Россию, наполнить ее клюквой и брюквой, и в центре этого огорода на
хрустальном рафинированном английском языке подавать Михаила Менделевича. Он не
должен быть похож на гения. Он должен быть похож на американца! На фоне трехрядных
гармошек и мужицкой вони это должен быть случайно родившийся в России - на
окраинах, в турецком ауле, - но все-таки американец! Нужно ввести специальный
тест на идеального американца, но Менделевич щелкает эти тесты как орешки! Он -
первый имперский еврей, запретивший себе писать на русском, он опередил свое время!
И вся кухня должна быть перед читателем, нужно сообщать, сколько у Менделевича
волос, чем он бреется, нужно, чтобы видели, что средний человек может раздуть
свой талант до немыслимого блеска! Но только если этот человек прост, если он
не пытается стать выскочкой, а просто ему приходят в голову дремы на турецком
языке и он, как может, пытается их записать. Не надо цинизма - американцам
он претит. И нам не нужно мнений записных советологов - пусть каждый составит
свое мнение сам! Мы должны дать читателю такие факты, чтобы всем становилось ясно,
что в варварский топкий край на краю Земли, к голодным мужикам с гор спустился
в кремовой тройке изысканный турецкий поэт - и они его не признали!
Слушали меня плохо. В какой-то момент я понял, что совершенно
неважно, о чем я говорю, - меня эти ребята не понимали. Менделевича, видно,
тоже никто не читал. Я сказал им о двух основных правилах английской журналистики,
я сказал о законе второго абзаца - никто не шелохнулся, никто не повел бровью.
Я начал рассказывать о битве при Ганстингсе, но прервался на полуслове и вышел
в фойе к Григорию Сильвестровичу. Он сидел за столиком рядом с Сенькой и пил английское
пиво.
- Что это за люди? - спросил я, взяв его за руку.
- Цвет русской литературы, - ответил он рассеянно.
- Как же их фамилии?!
- Никифоров! Сморыго! Слышали? Хмурый-Перевозчиков!
- Нет, никогда не слышал! Где вы их берете?! - спросил
я, чуть не плача. - Что это за люди такие?
- Разные люди. Лагерники есть. Бытовики. Мемуаристы! Почвенники.
Разные.
- Аксенов тоже тут?
- Да, кажется, по списку есть. Я не всех знаю в лицо.
Сейчас придут командировочные удостоверения отмечать. Какая тебе разница?
- Если вы действительно хотите делать газету, всех надо
менять! Эти очень вялые, - бросил я с раздражением.
- Ну и поменяем, - лениво сказал Григорий Сильвестрович, -
только ты не нервничай так. Переведем этих на Би-Би-Си, а то там одно бабье собралось.
Пошли Арьева в Москву, и он наберет там новых, чего ты раскипятился. Да, вот еще
что, через четыре дня ты везешь в Румынию первую группу. Зайди попозже, я проведу
инструктаж. Андрей Дормидонтович сердится, говорит, что больше откладывать нельзя.
Поедешь вместе с магистром. Ответственность осознаешь?
- Осознаю, - отмахнулся я, - Григорий Сильвестрович,
кончился ваш симпозиум? Можно, я кеды сниму? Очень жмут.
|