|
Иерусалимские хроники
Часть первая
Глава четвертая. СНЫ
Жизнь надо поскорее заспать. Проспать ее, закрывшись
с головой одеялом, чтобы ничего не слышать. Выползать на свет только по необходимости.
Но припрется нищий Габриэлов и будет, сволочь, будить. Пить с ним невозможно.
С Аркадием Ионовичем тоже вместе пить нельзя. У нас не совпадают глобальные цели.
Мне часто надо выпить только каплю, самую малость. Только чтоб началось. Если
есть женщина, то для прозы вообще можно не пить. Трезвым я ничего написать не
могу. Даже хроники, а уж ниже рангом прозы не бывает. А что еще сегодня можно
писать? От быта всех тошнит. Бабы? Какие, к черту, бабы. Об убийстве пишут романтики.
Есть две главные разновидности: убийство из ревности и есть еще убийство из жадности.
Так вот - бульк - и утопить кого-то, потому что ты хочешь повысить свой
жизненный уровень. Но если я попытаюсь описать убийство из ревности, то у меня
тоже получается суховато. Потому что мне не мерещатся летучие мыши, и половой
аппарат в моей картине мира мало отличается от органов слуха. Про половой аппарат
ни для кого уже нет никаких тайн. Ну кого сейчас может заинтересовать факт, что
двое взрослых людей ложатся вместе в постель. Об этом хочется знать как можно
меньше. Хорошо утром пить анисовую водку с теплой булочкой и потом снова спать.
Когда я сплю, меня не преследуют убийства из ревности. Мне снятся русые волосы
до попы. Соболиным крылом. Руки в вязаных варежках. Женщина в двадцать лет по
имени Катерина. Черт ее знает, как ее теперь зовут. Отличница с химфака. Еврейский
индекс - ноль. Мне снятся удивительно пошлые сны. У меня такой художественный
вкус. Мне может присниться Алла Пугачева и еще какая-нибудь чушь, что зимой она
ходит без шерстяных рейтуз и от мороза у нее краснеют бедра. Но все-таки чаще
всего я понимаю, что это все та же малохольная женщина, которую я любил. И сон
всегда не стопроцентный, а с каким-нибудь дефектом. То есть, если в постели, то
у нее никогда не туманятся глаза и она раздраженно на меня смотрит. Или снится
Алушта. Я приезжал к ней в Алушту. Почему-то за этим все ездят в Алушту. Она была
не одна. И с сомнением сказала мне, что, в принципе, не очень увлечена, но ей
неловко без видимой причины все бросить. И я в тот же день уехал. Просто повернулся
и сел в троллейбус. Пошлялся по Симферополю. Страшная гадость. Посмотрел итальянский
фильм "Полицейские и воры", как воруют колбасу. Я тогда очень старался писать,
и у меня ничего не выходило. Вроде того, что лежишь в семнадцать лет с кем-нибудь
в постели, и то, чего ты ждешь, все равно ничем не ускорить. А если так ждать
прозу, то даже из кресла лишний раз подняться страшно. Чтобы ее не спугнуть. Тогда
Катерина сказала: "Кажется, ты все-таки пишешь. Но постарайся как можно дольше
ничего не писать. Когда-нибудь потом, когда пройдет несколько лет и мы с тобой
все начнем сначала". И еще несколько раз мы пытались все начать сначала. Я даже
сейчас иногда думаю, что все еще впереди - хоть она совсем никуда не собирается
уезжать из России и завела ребенка от какого-то постороннего человека. Я вообще
не понимаю сегодня, есть ли у нее плоть. Помню, как она пахнет. Как пахнут кончики
волос. Но она потемнела и стала носить короткую стрижку. И запах мог исчезнуть.
Ей уже тридцать пять лет. Это не такой преклонный возраст, но я думаю, что у меня
разорвется сердце, если я увижу у нее коронки или седые волосы. В дверь давно
стучали.
Черт подери, просыпаешься из такого глубока, и кто-то
барабанит по голове.
Я боролся с собой, чтобы не открывать. Надо дисциплинировать
себя. Ни с кем не разговаривать и записывать все подряд, как Ксенофонт. Что рано
утром встал и купил у Мордехая булку с жесткой корочкой за двадцать пять агурот.
В комнате было уже совсем светло. Значит, уже был полдень. Я встал и подмел комнату.
Я совсем ничего не могу записать в грязной комнате. В голову лезли сонные мысли,
что какая-то девушка сидит печальная на другом конце зала и говорит по телефону.
А я вдруг думаю, что это "она", и провожу по плечу ладонью. И она меня узнает
по прикосновению кожи. Но я не успел довспоминать, потому что снова пришел хозяин.
Я различаю его стук. Но я снова не стал открывать. Посмотрел в окно, как он спускается
по лестнице в магазин, взял стерео и пошел за ним следом.
- Почему на дверь не вывешиваешь свой индекс? - спросил
Магзумов. Я махнул рукой.
- До конца года должен выехать. Когда собираешься платить?
Я пододвинул к нему стерео.
"Сколько ты за него хочешь?" - спросил он. "Месяц
хочу прожить, но чтобы ты меня не трогал. Чтобы я тебя даже не видел. Потом я
или заплачу за полгода вперед, или уеду". "А если "не уеду?" - спросил Магзумов.
"Если не уеду, то снова будем разговаривать". Он недовольно пожал плечами, но
приемник все-таки спрятал. Сказал, что подумает и даст мне знать. Лучше, чем хозяину,
этот приемник зимой было не продать. Зимой ни у кого нет денег.
День был неплохой. Немного потеплело. Было облачно, но
несколько раз солнце показывалось, и снег почти стаял. Все же я его потрогал.
Как-то мне психологически важно подержать в руках снег. Дождемся еще, будет много
снега, хватит на всех. Я вернулся домой н снова лег. Но скоро пришел этот человек
из Баку. Я не сразу ему открыл, но еще с лестницы почувствовал сильный запах лосьона
"Афтершейв". Я прошел на кухню и почистил зубы холодной водой. Этот тип стоял
на лестнице и невозможно было греть воду. Я надел байковую рубашку и брюки, а
пижаму спрятал в шкаф. И после этого спросил: "Кто это?" Он сказал: "Свои", и
я открыл дверь. Нищий со вчерашнего дня побрился и выглядел, как хозяйский масляный
кот с одним зубом.
"У тебя неплохо, - сказал он и осмотрелся. -
Не продаешь?" - спросил он про картину в углу. У меня есть одна хорошая картина,
но продавать ее нельзя, и разрешения на вывоз тоже никогда не получить. Перед
отъездом придется подарить ее Арьеву.
"Я для вас обо всем договорился, - произнес я вслух, -
есть комната. Остается только принести туда матрац, и можно будет жить, пока не
будет тепло". "А когда будет тепло? - сказал нищий. - Это философский
вопрос". "Хотите чаю?" "Не откажусь", - он наклонил голову набок. Я согрел
ему чай. "Хороший чай, - сказал нищий, - где покупал?" Он начал меня
уже очень сильно раздражать. Как раз сейчас, когда стабильная полоса жизни подходила
к концу и я обязан был что-нибудь успеть сделать, мне не хотелось больше тратить
на людей ни одной секунды. И голодать. То есть - не есть. То есть есть, только
если где-нибудь случайно перепадет. Мне не хотелось этой рабской зависимости от
еды. Мимо забегаловок спокойно не пройти. Дома кроме чая было шаром покати. Мыши
среди бела дня грызли в шкафу туфли. Оставался батон в целлофане, который не пах,
и несколько ложек коричневого сахара. Но мне было совершенно все равно. Я понял
универсальную формулу, почему наступает момент, когда писатели перестают писать.
Я знаю ее и сейчас.
Мне нужно было еще раз спуститься вниз посмотреть почту,
но я не хотел оставлять Габриэлова одного, потому что знал, что он станет копаться
в бумагах. Я сделал на кухне стоя еще два глотка чая с жасмином и повел его к
Аркадию Ионовичу. "Пойдемте, здесь недалеко". Я его совсем не боялся, но чувствовал
себя перед ним совсем беспомощным. Хорошо, что удалось скинуть его Аркадию Ионовичу.
Но тот очень злопамятен, теперь и от него житья не будет. Я сердился даже не на
грузина, а на пастора: нагрузит тебя таким монстром, и теперь тот до весны будет
хитро на тебя посматривать и понимать, что никто не возьмет на себя грех выгнать
его зимой на улицу. И зима, как на беду, холодная, с мокрым снегом, и нищим подавали
очень плохо. Я старался совсем с ним не разговаривать. Шел впереди по узким курдским
улочкам. Вот здесь я тоже раньше жил. Все квартиры были самодельными и убогими.
Все на слом. Жизнь на слом.
Около дома Аркадия Ионовича я остановился и прислушался:
мне не хотелось, чтобы его хозяин раньше времени заметил Габриэлова. Хозяин-марокканец
торговал в нашем районе наркотиками и боялся осведомителей. Он прятал наркотики
в кустах за синей помойкой. Но в доме было тихо. Я постучался и сразу ушел. Пусть
сами разбираются. Я им тоже не нянька.
|